|
|
|
В театре «Современник» висит необычная афиша — она обращена не конкретно к зрителям, и не только к актерам, режиссерам, костюмерам, — она для каждого, кто прочтет. В редакции «Новой газеты» такая афиша уже висит — это приглашение на «Безумное чаепитие» 26 ноября в честь дня рождения фонда «Подари жизнь». Тоже хотите? Сообщите об этом сотруднице фонда —Марии Дёгтевой по e-mail: vf@podari-zhizn.ru или по телефону +7 925-085-30-73.
Шипел вечерний самовар
— Чаевничать будем, Чулпан?
— Обязательно, и не важно, где — на работе, дома, в кафе, — где угодно. Друзья, соседи, коллеги, однокурсники соберутся и попьют чаю в честь дня рождения фонда — получится такой длинный огромный общий виртуальный стол-встреча. Фотографии участников этого доброго веселого действа с хештегом «#безумноечаепитие» будут появляться в хронике «Фейсбука». Важно, чтобы на каждом столе вместе с угощениями к чаю была шапка или шкатулка…
— Или шляпа — дело же в шляпе должно быть?
— Шляпа, конечно, потому, что мы помним про Алису в Стране чудес… Но роль шляпы может исполнить и простая коробочка, в которую вы складываете пожертвования для наших подопечных. А потом кто-то либо идет в Сбербанк и переводит собранные деньги на счет фонда либо подходит к любому терминалу Qivi, где вы обычно платите за телефон, там есть специальное окно благотворительности. Еще проще: отправляете СМС на номер -6162 с суммой пожертвования в тексте. Помощь детям — лучший подарок в наш общий день рождения, — праздник всех, кто хоть раз помогал или только собирается помочь.
— 8 лет — серьезная дата. Само название «Подари жизнь» часто связывают именно с вашим именем, так и говорят: фонд Чулпан Хаматовой, что, наверное, формально неправильно, но, по сути, так и есть — вы же и сами уже не представляете себя по-другому.
— Не представляю… Был 8 лет назад один человек, а стал другим абсолютно. Если бы мне кто-то чисто теоретически сказал, что произойдет, — насколько мне проще станет жить, радостнее и счастливее, насколько стану умнее, я бы не поверила, даже прислушиваться не стала бы. Но я надеюсь, что стала умнее, мудрее, и, самое главное, мне легче жить, благодаря тому, что в моей жизни есть фонд «Подари жизнь», — сотрудники-друзья, дети, их родители, врачи, волонтеры. Как это было смешно, нелепо, что я этого не знала прежде и как я сама себя обкрадывала. Если бы это было раньше — я намного дольше была бы таким счастливым человеком. Конечно, я и раньше что-то такое делала эпизодически, но никто никогда не говорил мне, что ситуация может напрямую зависеть от меня. Это ощущение появилось после первого концерта, после собранных денег. Появилось, и была поставлена точка. Эта теорема больше доказательств не требует — она стала аксиомой.
— Я понимаю, когда речь идет о выздоровевших от тяжелой болезни детях, возможны только такие ощущения, как радость и счастье. Но ведь не все дети выздоравливают.
— Просто для меня изменилось вообще всё — понятия страдания, потери. Пришел бульдозер и вычерпал то, что было, и забросил совершенно другое. Есть большая разница между тем, что я только предполагаю, и тем, что знаю. А я теперь знаю, что такое отмеренный нам отрезок жизни, от кого зависит — какой он. Можно верить в то, что ты знаешь, а я, например, не знаю, что такое смерть, кто может объяснить? Никто этого не знает. И как это — верить в смерть? Я понимаю, что это не конец, потому, что у меня есть доказательства: любимые мои дети приходят в снах и наяву, я чувствую присутствие их в моей жизни. Я говорю про тех детей, которые были очень глубоко в сердце, перешли грань подопечных фонда и впущены были или сами туда пролезли… Но они стали частью меня, я не верю, что их больше нет. То, что ребенка нет физически, — я не могу его обнять, чмокнуть в ладошку или вдышаться в его головку, — мне от этого, конечно, очень плохо, но это — мои страдания и моя тоска, а не его. Для того чтобы поверить в его смерть, мне недостаточно знать, что душа связана только с сигналами в мозговой системе и больше ни с чем. И я не верю. Не потому, что так легче. Это — просто вот так. То условие, в котором я существую.
— Сегодня вылечивается 85—90 процентов детей, заболевших раком, и врачи говорят, что без помощи вашего фонда цифра была бы значительно ниже.
— Это так, но на фонде отражается все, каждый микроскопический чих людей, принимающих в стране решения. Мы такое зеркало: все, что происходит, — сразу попадает софитным ярким лучом в нас. Отсутствие квот, все реформы, падение рубля… Не на российские деньги фонд покупает лекарства, которые продаются за границей и не зарегистрированы у нас в стране. А пожертвования мы собираем в рублях…
Крик
— Вы сказали, вам легче стало жить с момента, как из теоремы получилась аксиома: от вас напрямую зависит положение больных детей. Отражается ли это каким-то образом на ваших ролях?
— Конечно, вот «Скрытая перспектива», спектакль в «Современнике», я, наверное, и не знала бы, про что играю. У меня роль журналистки, но на ее месте могла бы быть и артистка, и врач, и в принципе — не важно, кто. Главная тема, которая там звучит в набат: берет ли человек на себя ответственность поменять порядок вещей, который его не устраивает? Или он ее с себя сразу сбрасывает: да, плохо, но так живут все. Зависит от меня мироздание или нет — вот это главный вопрос, который для меня лично в этом спектакле существует.
— Я помню, там есть невероятно пронзительный момент, когда у вашей героини никого и ничего, по сути, не осталось. Никто не понимает ее «маниакальной» потребности ездить на войну. Даже любимый, который всегда прежде был с ней везде. Теперь он устал, изверился, не видит смысла такого самопожертвования. И теперь он живет с женщиной «от мира сего». Но ноги сами приводят его все-таки к вашей героине, как раз в момент, когда она, собираясь в очередную «горячую точку», не может застегнуть чемодан, как ни старается. Он это делает в доли секунды, обнимает ее и спрашивает: неужели же она и вправду верит, что от того, что будут опубликованы ее фотографии с войны, что-то изменится? И она говорит: «Верю».
— Иногда я говорю в этой роли: «Верю». А иногда: «Не знаю. Хочу верить». Пробую по-разному. Что делает героиню сложнее, она хочет верить или она точно это знает?.. Иногда мне кажется, что ее делает сложнее и тоньше, и от этого сильнее, — ответ «Не знаю». Когда ты стоишь на льду, ты не знаешь, треснет он или нет, но ты все-таки идешь по нему, — это намного сильнее характер, чем когда ты идешь, точно зная, что не провалишься. Я часто думаю: а знал ли Иисус Христос, что Он воскреснет? Мне все доказывают, что знал. А мне кажется, что намного сильнее и страшнее — это когда он на это надеялся, но не был в этом уверен. И все равно делал…
Вопрос стоит так: ты принимаешь несправедливость этого мира? Тогда ты становишься частью этой несправедливости. По-другому не получится. Либо ты что-то начинаешь делать. Вот сейчас, в наших днях, эта история с Доктором Лизой — она меня просто потрясает. Людям, которые ее осуждают, ничего не понятно без ценников и ярлыков, им без них неспокойно на душе. Человек, по их мнению, как я это понимаю, не может сидеть на двух стульях, он должен выбрать один, и перебегать с него на другой не имеет права, какая бы цена за этим ни стояла. Эти люди живут в двух измерениях, их можно только пожалеть, потому что пространство может быть настолько многомерным, что нам это постичь, возможно, и не удастся за всю жизнь.
Хорошо в тепле и уюте читать в «Фейсбуке» или в газете про Доктора Лизу. А представить условия, в которых она вывозила детей, ее волнения, ее работу на износ — нам сложно. Я знаю, что такое внезапное массовое осуждение, у меня был такой счастливый опыт. Страшно болезненный, катастрофически сказавшийся и на душевном, и на физическом здоровье, но я теперь совершенно по-другому смотрю на многое. Мне открылась не очень приятная правда, но я ее теперь знаю. Она в том, что не всегда те люди, которые говорят или даже настаивают на справедливости мироустройства, действительно, по-настоящему, этого хотят. По-настоящему они хотят только порядка вещей: это вверху, это внизу. А когда от вертикали вбок бегут параллели, им непонятно: а почему это так все тусуется? Оно же вот здесь должно быть! Но есть ценность жизни: если от меня зависит ее спасение, для меня совершенно не важно, вверху или внизу тот стул, на котором сидят те, кто помогает. Это мои такие ценности, я не смогу никогда в жизни кого-то переубедить в обратном. Но и меня никто не переубедит — я не смогу от своих ценностей убежать, даже если захочу.
— Черно-белое зрение передается детям, они сегодня уже тоже политизированы. Я получила по почте копию письма Обаме от 13-летней девочки. Она ему пишет: «Обама, ты негодяй! Ты — Гитлер!» Что с этим делать?
— Научить думать самостоятельно. У меня в школе был замечательный учитель математики, он всегда говорил: «Должно быть не одно решение задачи, а 10. Или 20». Школьникам я предлагаю отнестись ко всему, как к скульптуре Родена и Бернини. Ты не можешь смотреть эти творения только в фас или только в профиль. Ты должен обязательно обойти их со всех сторон. И вот только тогда, когда обойдешь эту… проблему, можешь делать свое умозаключение. Хотя вряд ли школьники прислушаются: у них такой возраст, когда все слова взрослых кажутся нудятиной. Мои дочки мне так и говорят: «Опять начинаешь нудный разговор…» Я для них — не норма, я — непонятно что, и они не понимают, как соотнестись с этим. Там где-то есть норма. В семьях, где, к примеру, есть телевизоры. А у нас его нет уже лет 10. И какая-то подружка сказала моей дочке, ученице 7-го класса, что такой-то сериал не знать — неприлично. Не буду называть этот сериал, но я честно посмотрела его. До конца не смогла. Потом, конечно, усадила дочь напротив и начала с ней прекрасную нудную беседу, чтобы разобраться, что такое прилично и неприлично. Беседа эта закончилась на повышенных тонах: она кричала, как я ей давлю на мозг, а я вдруг поймала себя на том, что тоже давно кричу.
— А про что кричали?
— Про то, что нельзя судить, не посмотрев минимум произведений искусства кинематографа. Минимум! И что вот только после этого пусть ко мне придет эта девочка или я к ней приду, я согласна. И мы поговорим о том, что такое прилично и неприлично. Ты не можешь говорить о том, что воздушный шар летает выше, чем ракета, только лишь потому, что ты ничего про эту ракету не знаешь. И стало мне стыдно. И я сказала: «Прости, пожалуйста, что я говорила на повышенных тонах». Я думала, что разговариваю со своим ребенком, а на самом деле, в этот момент разговаривала со всеми. С теми, кто работает на телевидении, и с теми, кто делает такие продукты. Им кричала про изменившийся мир кинематографа, про разговор с одним продюсером, который объяснил мне причины своих поступков словами: «Нерентабельно». Вот сочетание слов: «Нерентабельно произведение искусства» в моем сознании не монтируется никак. Я не говорю о том, что должен быть только артхаус, но то засилье халтуры в чистом виде, какое есть сейчас, — просто чудовищно. Я много лет играю Машу в «Трех сестрах», и вдруг мне стало страшно от того, как современно эта пьеса звучит. Бедный Чехов, наверное, когда он писал про торжество пошлости и посредственности, он втайне все-таки надеялся, что через 100—200 лет будет лучше… Три девочки с четырьмя иностранными языками и братом Андреем с его скрипкой, с отцом, который вложил в них все лучшее, — они и сегодня не нужны. Слова Наташи: «Велю, прежде всего, срубить эту еловую аллею, потом вот этот клен… По вечерам он такой некрасивый», — они сегодня еще громче звучат. И есть фраза моей героини, которую я вдруг поняла только на последнем спектакле, играла прежде совершенно про другое. Она говорит: «Мой здесь? Так когда-то наша кухарка Марфа говорила про своего городового: мой. Мой здесь?» Марфа стала для Маши частью ее самости, она так резко обвиняла Наташу в пошлости, но сама заражена уже ею. И объясняется: «Когда берешь счастье урывочками, по кусочкам, потом его теряешь, как я, то мало-помалу грубеешь, становишься злющей…» Сама себя пытается оправдать в этом ужасе, в крахе, в этом падении совершенном, — страшно. И никто не виноват, и все виноваты — их поступки и не поступки, молчание, все вместе вдруг приводит к тому, что все вот так. Пала Бастилия под названием «Интеллигентный дом» с цветами, с тремя сестрами, скрипкой и итальянским языком.
И столько всего открывается — даже вот в таких спектаклях, которые уже давно созданы.
Мозг артиста
— Давайте представим, Чулпан, что вам исполнилось 80 лет. Фонд «Подари жизнь» продолжает работу?
— 80?! Ну… я очень надеюсь, что фонд продолжает работу.
— А медицина у нас уже лучшая в мире к этому времени?
— Тогда мы будем волонтерами — нет нужды собирать деньги, будем делать все остальное: будем с детьми в больнице, талантливой и веселой. Но это, к сожалению, утопия: нет такой страны, где бы все нуждающиеся в дорогостоящей, высокотехнологичной помощи получали ее от государства.
— А что вы к этому времени уже сыграли, какие ваши мечты исполнились?
— Я совершенно в этом смысле избалована. Как-то я так умудрилась, что не осталось ролей, которые я бы хотела сыграть и не сыграла. Потому, что когда-то давно поняла для себя, что в любой роли можно сыграть еще другую. Никто этого, возможно, не заметит, но ты знаешь, что играешь не совсем только эту роль.
— Например?
— Была у меня мечта юности — сыграть Кармен. Сейчас я играю в спектакле «Враги. История любви», где эта характерность буквально ложится на роль. Или вот Жанна д’Арк — пожалуйста, моя журналистка в «Скрытой перспективе». Таких вещей много: например, ту тему, которая мне была интересна в «Гамлете», я играю в своем спектакле «Час, когда в души идешь как в руки»… по произведениям Марины Цветаевой и Беллы Ахмадулиной. Здесь мое размытое импульсивно-ощущенческое понимание точки, в которую ты себя ставишь. Понимание, как ты дистанцируешься или примеряешься к несправедливости, злодейству вокруг себя.
Я не делаю этого специально, и Кармен, и Жанна д'Арк, и другие персонажи выходят из подсознания и прилепляются к сегодняшним ролям. Восьмой позвонок спинного мозга вдруг вспоминает — я думаю, у людей всех творческих профессий наверняка происходит все так же. Может быть, у артистов в большей степени, потому что мы в более выгодных условиях, чем музыканты или писатели: у нас есть еще и измененная пластика, и общий вид, и реквизит. Иногда, после спектакля, когда я анализирую свою работу, вдруг понимаю, что не помню присутствия зрителей в какие-то моменты. Почему я чувствовала запах жареной курицы? Этого не могло просто быть. Каким образом я видела следы от мух на потолке? Какой там потолок — на сцене? Нет его. Это такие ощущения в момент игры на сцене — знаки абсолютно измененного сознания реальности. Если бы кто-нибудь задался целью вскрыть мозговую коробочку артиста: что там, какие кометы проносятся, что за ассоциации образов и где он в этот момент и сознанием, и телом?
Чтобы дно подавало
— Почему в Москве вы практически не показываете спектакль по мотивам произведений Цветаевой и Ахмадулиной?
— У меня нет задачи поставить его в репертуар театра: это такой спонтанно родившийся ребенок — спектакль, который совершенно по-другому звучит в провинции. Он замечательно прошел в Москве, но здесь у зрителей всегда есть выбор, что посмотреть. Может быть, от этого эмоции запрятаны, даже если не нравится — люди будут сидеть, тихонечко слушать, похлопывать и потом расходиться. В провинции же зрители бескомпромиссны, там бывают залы, где ты понимаешь, что сейчас умрешь. Если не нравится — ты слышишь, как они чуть ли не в конвульсиях бьются. А нравится — так градус радости, благодарности людей просто зашкаливают. Хотя поначалу это очень тяжелые залы: люди не готовы — у нас же есть города, куда вообще не доезжают серьезные произведения, где прокатчики ориентированы только на какую-то дешевую антрепризную комедию. И когда вдруг зрители понимают, на каком языке с ними готовы поговорить, — они на это уважительное доверие отвечают абсолютной готовностью включиться. И включаются, понимают сложнейшее произведение Цветаевой «Мать и музыка», помните: «…о, как мать торопилась с нотами, с буквами, с «Ундинами», с «Джейн Эйрами», с «Антонами Горемыками», с презрением к физической боли, со Св. Еленой, с одним против всех, с одним — без всех, точно знала, что не успеет, все равно не успеет всего, все равно ничего не успеет, так вот — хотя бы это, и хотя бы еще это, и еще это, и это еще… Чтобы было чем помянуть! Чтобы сразу накормить — на всю жизнь! Как с первой до последней минуты давала, — и даже давила! — не давая улечься, умяться (нам — успокоиться), заливала и забивала с верхом — впечатление на впечатление и воспоминание на воспоминание — как в уже не вмещающий сундук (кстати, оказавшийся бездонным), нечаянно или нарочно? Забивая вглубь — самое ценное — для дольшей сохранности от глаз, про запас, на тот крайний случай, когда уже «все продано», и за последним — нырок в сундук, где, оказывается, еще — всё. Чтобы дно, в последнюю минуту, само подавало»... И зрители, удивительным образом, абсолютным каким-то слухом слышат здесь перекличку со «Сказкой о дожде» Беллы Ахмадулиной, где тема других матерей, которые «… в детеныше влюбленными зубами выщелкивали бога, словно блох». Где матери настраивают только на внешние успехи, финансовые ценности — это жизненная засуха, и Ахмадулина говорит от имени их детей: «Дождливость есть оплошность пустых небес. Ура! О пошлость, ты не подлость, ты лишь уют ума. От боли и от гнева ты нас спасешь потом. Целуем, королева, твой бархатный подол!»
Есть много деталей, которые также буквально перекликаются у двух разных поэтов, они, по сути, спрятаны в ткани всего этого месива спектакля, но зрители их находят, они мне говорят об этом, пишут письма — разборы.
— А что они вам пишут, можете зачитать фрагмент?
— Вот, например, из Уфы: «…Мучительное и пронзительное соло… И вот они уже втроем, не дробимы и заворачивают вокруг, вовлекая в этот вихрь, одна — говорящая, другая — молчащая, но из-под пальцев которой искры сыплются, и третья с посохом — волшебной палочкой, трубящий Гавриил…» Последнее — это про саксофон…» Наш спектакль состоит из трех участников, вместе со мной на сцене замечательные исполнительницы: саксофонистка Вероника Кожухарова и пианистка Полина Кондраткова. Там разная музыка — и современная, и классика: Моцарт, Бетховен, Рахманинов. То, что мы делаем, можно назвать миссионерством, мы немножко врачи в провинции, лечим. Вот еще нам пишут: «…Спасибо за содранную кожу, возможность самому себе исповедоваться, вынырнуть из потока, хватая воздух… Спектакль шел будто под звуком воды… Очень очистительный спектакль…»
Люди слышат даже микроскопические какие-то переклички. Например, у Цветаевой: «…рояль для меня навсегда отождествлен с водою», и у Ахмадулиной, которая как будто подхватывает, со своим дождем и с этой засухой, из которой не выбраться никому…
Слава для фонда
— И вот вам 80 лет, все-таки…
— Мне 80 лет… Я где-нибудь в деревне, у меня есть прекрасный домик, и мои руки в земле… Не знаю, что такое я делаю, может быть, даже выращиваю помидоры. На мне резиновые сапоги, и у меня много разных собак — и больших, и маленьких. Ко мне приезжают дети и внуки, мы сидим у камина, слушаем музыку, смотрим фильмы. Еще я путешествую по всему миру, а может, уже и по космосу. Чего у меня точно нет, так это работы. Никакой.
— Почему?
— Не знаю, сейчас мне это так видится. Я после 50 лет не буду работать, если, конечно, смогу чувствовать себя, хотя бы минимально, независимой от денег. Может быть, дети будут мне помогать. А я пойду делиться опытом с молодежью в театральную школу или кружок. Буду учиться у них, и учить их тем открытиям, которые были в моей театральной практике. Не в киношной, а именно в театральной, думаю, здесь я могла бы очень пригодиться.
Славу я прошла — это скучно и неинтересно. Пик славы у меня был в тот момент, когда я каталась на коньках в телевизионном шоу, — это была всенародная любовь…
— Вы серьезно, Чулпан? Вы же сыграли огромное количество интереснейших, запоминающихся ролей и в кино, и в театре, сколько их было?
— Я не считала, не знаю, думаю, что много. Но я серьезно: слава пришла ко мне, когда я встала на коньки. Потому что каждую субботу меня показывал телевизор. И я полгода мозолила зрителям глаза.
Слава сделала меня более полезной для фонда. Это очень много, но по большому счету это единственно ее положительная составляющая.
Беседовала Галина МУРСАЛИЕВА
«Новая газета», 17 ноября 2014 года
|
|